http://93.174.130.82/digest/showdnews.aspx?id=d22c9590-2a61-4ee1-bce6-5048863eb753&print=1© 2024 Российская академия наук
Тогда написанный текст долго не видел печатного станка. Всё ждали какого-то стечения обстоятельств. Через много месяцев они случились, и напечатан был в полном объеме исключительно благодаря типографским рабочим-верстальщикам, которые пренебрегли всеми мыслимыми технологическими нормами, чтобы «вбить» материал в полосу «ЛГ», которой ограничили объем. Чтобы сохранить содержание, пришлось пожертвовать фотографиями.
Сегодня «Новая газета» публикует очерк в его первоначальном виде. Таким он был предложен для печати почти тридцать лет тому назад.
Из своей колоды карт памяти сегодня я вынимаю очень для меня дорогую и важную.
Судьба — мытарь и меняла. Предлагая нам выбор, она знает заранее, какую цену придется заплатить за право иметь собственное суждение насчет устройства мира.
Надо думать... Теперь, когда этот процесс стал пусть не всегда результативным, но не таким уж опасным, мы со вниманием вглядываемся в лица людей, которые думали всегда. И задумывались...
Многие из них, отторгнутые некогда страной, «возвращаются в строй»... Так мы иногда себе представляем процесс реабилитации, забывая, что ни взгляды, ни мысли тех людей, ни восприятие ими событий не изменились и не они вернулись в наш строй, сам строй начинает выравниваться по этим людям. (Ну, согласен, начинал, было.) Такое у автора романтическое представление о народе и обществе.
Но по-прежнему кажется, что, восстанавливая добрые имена, государство оказывает потерпевшим от него честь. Между тем реабилитация — это покаяние общества перед невинными его жертвами, убитыми или невыслушанными. Покаяние, в свою очередь, реабилитирует общество. Оно дает возможность утвердиться в правоте определения истинных ценностей: некоторым. Переосмыслить эти ценности: некоторым. И осмыслить: некоторым. Иногда это разные люди.
Двадцать второго декабря 1986 года я шел по пятому этажу «Литературной газеты» и не подозревал, что через полсуток стану свидетелем события, которое привлечет внимание всего мира.
— Ну ты-то, конечно, завтра будешь на вокзале? — шепотом спросила меня у лифта Лида Польская из отдела культуры.
— А не знаешь, какой вокзал? — спросил я, будто остальное мне известно.
— Куда из Горького приходят поезда. На Ярославский...
Там у меня не было ни грузинских, ни ленинградских друзей, и единственный человек, которого я как журналист (и не как журналист) должен бы встречать из Горького, был академик Андрей Сахаров.
23 декабря 1986 года, 7 утра. Ярославский вокзал. Поезд №37
Зарядив несколько кассет фотопленкой и положив в карман куртки диктофон, я стал думать, как узнать номер поезда с академиком.
— Академиком в высоком нравственном смысле? — спросил мой приятель художник Борис Мессерер, которому я позвонил, чтобы узнать час приезда, полагая, что они с Беллой Ахмадулиной могут быть информированы о приезде. Услышав в ответ «да», он попрощался с поспешностью, которую можно было бы принять за неучтивость, имея в виду культурные традиции его семьи, но не беря в расчет тему разговора. Это был мой третий безрезультатный и настораживающий собеседников звонок. (Сегодня торопливые гудки при возникновении «нетелефонных разговоров» кажутся наивными, хотя еще вчера они были понятны, и понятливость эта хранится в нас на всякий случай, впрок.)
Оставалась еще одна возможность, самая простая и нормальная — набрать номер справочного телефона Ярославского вокзала, но я медлил. Я уговаривал себя, что проще поехать на площадь трех вокзалов и посмотреть расписание, чем слушать механический голос «ждите ответа». Но это были уловки: не механического голоса я боялся и даже не электронного слуха... Я боялся собственного страха. И страх этот, который жил во мне, как и во многих из нас, почти незаметно выполз теперь наружу.
Он стал частью нашего несвободного сознания, и мы не чувствовали необходимости его изживать, потому что приспособились к нему и боялись, уже не замечая того. Этот страх трансформировался в «единодушную поддержку», «законную гордость», «единогласное избрание», «достойную отповедь клеветникам», «чувство глубокого удовлетворения» и т.д. Иногда он мог вылиться в отчаянный поступок (отчаянный тоже от страха), но это не меняло дела.
Как осколок боевого металла, заросший соединительной тканью, он почти не беспокоил нас. Лишь изредка, при неловком слове, при нечаянном воспоминании, страх напоминал о себе, и в преодоление «боли» мы глушили его сознательным или рефлекторным уже безучастием в чужой и своей судьбе, безразличием и цинизмом, не решаясь на хирургическую операцию, которую могли сделать себе лишь сами.
Господи! Возможно ли избавиться от него, если страх въелся в скелет, в мышцы, в мысли, в чувства, если мы родились в царствование его и всю жизнь он был и поводырем, и защитником нашим, и детей своих мы воспитывали в страхе, повиновении и конформизме? Аминь.
Теперь он лег на телефон, как на амбразуру, защищая меня, и больших усилий стоило ткнуть палец в кольцо телефонного диска. Безразличная «двадцать третья», не подозревая о моих муках, бесстрастно назвала три поезда, первый из которых приходил в четыре утра, а последний — в семь.
В половине четвертого утра 23 декабря, выехав на Садовое кольцо, я пересек границу страха, никем, кроме меня самого, не установленную...
Походив по ночному Ярославскому вокзалу среди спящих на чемоданах детей, среди солдат, лежащих на неудобных сиденьях в позах, противоречащих учению о возможности двигательных функций костно-мышечного аппарата, среди небритых мужчин и разутых для отдыха ног женщин, сидящих на клумаках с новогодними уже гостиницами и студенистой колбасой, и не признав в них иностранных корреспондентов, которые должны были, по моим расчетам, встречать академика, а потому почувствовав облегчение отсрочки неизбежного, я поехал домой, чтобы там дожидаться семи утра, когда приходит 37-й скорый.
У меня было время, чтобы в Большой советской энциклопедии поискать материал о том, кого встречал. К интересу и любопытству примешался убогий оправдательный мотив, который я словно бы готовился пропеть неизвестно кому: «Ну ведь в БСЭ это имя есть!»
Из статей о шести Сахаровых, представленных в 23-м томе, материал об Андрее Дмитриевиче был хотя и не самым правдивым, зато самым лаконичным — 9 строк. Он начинается датой рождения — 1921 год, чего не опровергнешь, и заканчивается фразой: «В последние годы (том подписан в 1974 году) отошел от научной деятельности», что без труда опровергает академик Сагдеев: «Ни на минуту не прекращает он (Сахаров) и активной научной работы. В конце 60-х — начале 70-х годов он обращается к одной из самых глубинных проблем современного естествознания — теории гравитации и происхождения Вселенной...»
Вот у нас искусство информации! Казалось бы, всего 9 строк, а сколько за ними скрыто! С 1973 года в головы наши вкладывали оценки деятельности академика (вне физических проблем), не балуя информацией. В «Комсомольской правде» от 15 февраля 1980-го точно написано: «Духовный отщепенец, провокатор Сахаров всеми своими подрывными действиями давно поставил себя в положение предателя своего народа и государства».
Или в «Литературке» от 30 января 1980 года: «А. Сахаров более десяти лет поносил свой народ, подстрекал против него... Да, мы терпели долго, пожалуй, слишком долго, надеясь, что в человеке, может быть, заговорит хотя бы слабый голос гражданской совести».
Или в книге Н. Яковлева (не путать с выдающимся политиком перестройки Александром Николаевичем Яковлевым) в «ЦРУ против СССР», подписанной в печать 6 мая 1985-го: «...Он (Сахаров) даже не стоит, а лежит на антисоветской платформе».
Вот кого я собирался встречать на исходе самой длинной ночи. Прости мои сомнения у телефона, читатель.
Ладно... можно было не знать, что, родившись в семье русских интеллигентов, почитавших богатство души выше иных богатств, Андрей Сахаров, окончив МГУ в 1942 году, отправился не в науку, а на военный завод в Поволжье, где наизобретал много полезного для фронта; что после войны, поступив в аспирантуру физического института к Игорю Тамму, без колебаний включился в дело, важность которого для нашей страны трудно переоценить; что его участие в создании термоядерного оружия в значительной степени определило успех этого дела; что его совместные с Таммом идеи в области управляемой термоядерной реакции явились основополагающими и сегодня, воплощенные в «Токомаках», разрабатываются во всем мире... Многого можно не знать, да ведь узнать было недолго. Только вот зачем узнавать? Есть опасение потерять в себе чужой голос и страх — обрести свой.
Разумеется, я понимаю, что Сахаров был в какой-то степени защищен своей известностью и той огромной ролью, которую он играл в создании бомбы, но уверен, будь он лишен этой защиты, он все равно старался бы доказать свое право на борьбу за справедливость и разумный мир. Просто изменилась бы ситуация — не он бы кого-то защищал, а кто-то должен был защищать его.
В ядерном проекте он участвовал, не испытывая «комплекса Оппенгеймера», и успешно. В июле 1953 года 32-летний физик защищает докторскую диссертацию (12 августа была испытана первая водородная бомба), в октябре того же года становится действительным членом Академии наук СССР, а в декабре награждается звездой Героя Социалистического Труда и Сталинской премией. Он продолжает работу в группе Курчатова и, видимо, занимает в ней ведущую роль, если после испытания гигантской силы термоядерного устройства в 1955 году маршал А. Неделин на полигоне предложил ему первым поднять тост за успех. Успех был безусловным, но черным его мерилом оказались и две «мирные» смерти — солдата и девочки, оказавшихся без укрытия за десятки километров от взрыва.
Сахаров поднял бокал и выпил за то, чтобы «изделия» успешно взрывались над полигонами и никогда над мирными городами. И хотя через год будет уже дважды Героем и лауреатом Ленинской премии, он вместе с И. Курчатовым активно включится в борьбу против испытаний в трех средах их совместного детища. Но тогда он все-таки сказал: «Пусть взрываются над полигонами».
Неделин ответил притчей, которую Андрей Дмитриевич считает не вполне приличной. Сидит бабка на печи, а старик у образа на коленях просит: «Укрепи нас и направь». «Моли только об укреплении, — говорит бабка, — направим мы уж как-нибудь сами».
Схема притчи не была ни новой, ни оригинальной. Многие ученые ее знали и без маршала. Что касается Сахарова, то он не хотел и не мог смириться с той ролью, которую обозначил ему Неделин.
«Я встретился с большими трудностями при попытках разъяснить эту проблему, с нежеланием понимания. Я писал докладные (одна из них вызвала поездку И.В. Курчатова для встречи с Н.С. Хрущевым в Ялте — с безуспешной попыткой отменить испытания 1958 года), выступал на совещаниях».
Летом 1961 года на встрече ученых-атомщиков с Хрущевым Сахаров пишет записку главе государства и посылает ее по рядам. «Возобновление испытаний после трехлетнего моратория подорвет переговоры о прекращении испытаний и о разоружении, приведет к новому туру гонки вооружений...»
— Я был бы слюнтяй, а не Председатель Совета Министров, — сказал на обеде после встречи Хрущев, — если б слушался таких, как Сахаров.
В следующем, 1962 году министерство дало указание провести очередной испытательный взрыв, с технической точки зрения почти бесполезный.
Бесполезный — это бы ничего...
Отец американской водородной бомбы Теллер успокаивал мир, заявляя, что вред от испытания эквивалентен выкуриванию одной сигареты два раза в месяц. Сахаров доказал, что эта позиция цинична и ложна, в одной из работ он математически обосновал нарушение наследственного аппарата клеток в результате нейтронного облучения, показал возможность увеличения раковых заболеваний и лейкемии, понижение иммунной сопротивляемости организма, роль мутаций в возникновении наследственных болезней, повреждение генов... Тысячи безвестных «тихих» жертв.
Тот взрыв, о котором мы говорим, должен был быть очень мощным. Он угрожал здоровью и жизни десятков тысяч людей. Для Андрея же Дмитриевича и группы ученых, в которую он входил, испытание было совершенно безопасным, более того, оно могло стать очередным успехом. Однако Сахаров предпринял отчаянные усилия, чтобы его остановить. Но ничто, даже угроза министру своей отставкой, не дало результатов. Накануне взрыва он дозвонился в Ашхабад до Хрущева и умолял его вмешаться.
«На другой день я имел объяснение с одним из приближенных Хрущева, но в это время срок испытания был перенесен на более ранний час, и самолет-носитель уже нес свою ношу к намеченной точке взрыва. Чувство бессилия и ужаса, охватившее меня в этот день, запомнилось на всю жизнь и многое во мне изменило на пути к моему сегодняшнему мировосприятию».
«Чувство бессилия» охватило его, видимо, на один день, потому что в том же 1962 году он посетил своего министра и изложил идею договора о запрещении испытаний в трех средах. В следующем году Хрущев и Кеннеди подписали договор. Не исключено, что инициатива Сахарова способствовала этому.
Страх и несвобода, если и жили некогда в его душе, покинули свое убежище. Он расширял круг своего социального беспокойства.
Занимаясь проблемами влияния излучения на наследственность, Сахаров понял всю пагубность запретов Лысенко на изучение законов генетики. А поняв, включился в борьбу с «народным академиком», любимцем Н.С. Хрущева. На общем собрании академии И.Е. Тамм и А.Д. Сахаров выступили против выдвиженцев Лысенко.
В 1966 году Андрей Дмитриевич принял участие в коллективном письме ХХIII съезду партии о культе Сталина, в том же году послал телеграмму в Верховный Совет РСФСР против проекта закона, открывавшего возможность для преследования за убеждения. Так его жизнь переплелась с судьбами малочисленной, но весомой, как он полагал, группы людей, которая впоследствии получила название «инакомыслящей» (хотя ему было по душе старое русское слово «вольномыслящие»).
Долгое время трудящемуся было нечего терять, кроме своих прав, слившихся с обязанностями, которые, словно цепи, окутали человека. Его убеждали на протяжении десятилетий, что социальные завоевания не завоеваны им самим — рабочим, учителем, колхозником, — они ему даны для поощрения «человека труда» или наказания. Дали зарплату, квартиру, возможность что-то читать, что-то сеять, что-то добывать, но все это могут не дать, а что-то и отобрать.
В 1980 году, накануне Олимпийских игр, академика Сахарова за открытое осуждение афганской войны без суда и следствия выслали из Москвы в Горький, как высылают проституток, чтобы не портили облик столицы в глазах мировой спортивной общественности.
Там, в недальней ссылке, они с женой прожили почти семь лет. Там Сахаров писал фундаментальные физические статьи и обращения, в которых продолжал отстаивать свое право защищать наши права. За спиной сидящего перед его дверью днем и ночью милиционера он оставался свободным человеком, переживающим, впрочем, что народ и родная страна, не прочитав и не выслушав его, «со слов гипнотизеров» рисовали себе образ недруга, «человека, который принес Союзу много вреда».
Зимой 1970 года знаменитый физик, впоследствии нобелевский лауреат Петр Леонидович Капица согласился дать интервью о создании им в установке «Ниготрон» устойчивой плазмы. Капица был, по обыкновению, приветлив, блестяще остроумен и лукав. На вопрос коллеги Владимира Губарева, кто может прокомментировать открытие, Петр Леонидович сказал: «Сахаров» — и, заложив руки за спинку кресла, откинулся, наблюдая за нашей реакцией.
Губарев отнесся к этому буднично, согласившись с хозяином, что если кто и сможет оценить температуру плазмы, полученную Капицей, то это точно Сахаров, а я удивился, какой Володя умный в физике. Но, наверное, он знал слова великого Игоря Евгеньевича Тамма, ученого, нобелевского лауреата и учителя Сахарова.
«В области управляемых термоядерных реакций А.Д. Сахаровым не только была выдвинута основная идея метода, на основе которого можно надеяться осуществить такие реакции, но были проведены обширные теоретические исследования свойств высокотемпературной плазмы, ее устойчивости и т.д. Это обеспечило успех соответствующих экспериментальных и технических исследований, завоевавших всеобщее мировое признание».
Тогда мы с Губаревым смело и весело добрались до Курчатовского института — рядом с ним жил Сахаров — и вошли в скромно обставленную квартиру, хозяин которой был предупрежден Капицей.
Разговор о физической природе плазмы осторожно шел по тропинке между темами открытыми и закрытыми. Поскольку со словом «физической» меня объединяло лишь образование, полученное в Институте физической культуры, в разговоре я не участвовал, получив достаточно времени для того, чтобы фотографировать нашего собеседника. В телеобъектив я увидел хорошее лицо, лишенное отвлекающего фона. Человек вызывал доверие мягкой ироничной речью с грассирующим слегка «р», защитного цвета рубашкой с английской булавкой вместо верхней пуговицы, которую, он, видимо, полагал, не будет видно из-под галстука, и тактом...
Маленькая назойливая собачонка лезла под ноги, рыча и хватая зубами ботинок. Аккуратно, ровно настолько, чтобы не показаться невежливым, но весьма решительно, я отодвинул ее ногой. Почувствовав отпор, она пристала к Андрею Дмитриевичу. После каждого ее нападения он убирал ноги, ни разу не оскорбив пинком собачьего достоинства и не подчеркивая своего поведения, чтобы не намекнуть гостю о его бестактности по отношению к псу.
Провожая, он задержал нас в дверях и, словно смущаясь, сказал: «Обо мне теперь разное говорят, но вы не верьте этому, все не так».
Мы не знали, что он имел в виду, но я поверил ему и не верил «этому», хотя в последующие пятнадцать лет мы только и слышали о нем «это». Ничего больше.
Вспоминая давний визит, я не раз задавался вопросом, почему Капица направил нас к Сахарову в момент, когда тот был отлучен от своего дела за публикацию «Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Полагаю, что не политическое озорство (хотя без него не обошлось) двигало Петром Леонидовичем. Будучи информированным человеком, он, безусловно, читал «Размышления» и понимал мотивы, которые подвигнули Сахарова на борьбу за идеи, далекие от проблем физики.
Возможно, мы с Губаревым были одним из знаков, обозначающих его поддержку пути, выбранного коллегой, знаком, поданным в начале труднейшего периода в жизни Сахарова.
Судьбы этих выдающихся ученых при желании можно переплести в драматический узел.
Не углубляясь в иные (умозрительные все же) связи двух судеб, возьму на себя смелость сказать, что взгляды на свою роль в этом мире у двух замечательных ученых людей отличались существенно: Петр Капица, будучи русским человеком, вместе с тем ощущал себя европейским интеллигентом и действовал, реально представляя границы возможного. Один из очень немногих ученых, писателей, артистов, художников (перечень имен с их титулами я не привожу, поскольку он занял бы слишком много места, но вы можете ознакомиться с ними в газетах за август 1973 года), который не стал подписывать письма против Сахарова. Капица, однако, не выступил и в его защиту (что, безусловно, сделал бы А.Д. в подобной ситуации).
Андрей Сахаров был русским интеллигентом с его верностью идее борьбы за справедливое общество для людей, хотя бы люди, из-за диффамации лишенные возможности поверить в его искренность и нравственную чистоту, сами воевали против Сахарова — человека, радеющего за их свободу.
Он мог заблуждаться, как всякий человек, и готов был редактировать свои формулировки, если будет достаточно для того аргументов, но свои убеждения он корректировать не мог.
За это редкое, в общем-то, счастье его многого лишили. Но есть нечто, чего он действительно лишен по духовной своей природе и чего должен и, надеюсь, может лишиться каждый из нас. Он лишен ощущения несвободы. Ни один человек сам по себе не в силах избавить общество от рабства страха, хотя вогнать общество в страх — посильная задача для одиночек. Люди лишь сообща могут освободиться от него, но не гуртом, не скопом, не толпой, не массой и не массами. В этом какое-то противоречие: чтобы объединиться в борьбе со страхом, надо «размежеваться», почувствовать себя не частью чего-то, а целым, круглым, единым.
«В 1967 году, — вспоминает А.Д. Сахаров в автобиографии, — я написал для одного распространявшегося в служебном порядке сборника футурологическую статью о будущей роли науки в жизни общества и о будущем самой науки. В том же году мы вдвоем с журналистом Э. Генри написали для «Литературной газеты» статью о роли интеллигенции и опасности термоядерной войны. ЦК КПСС не дал разрешения на публикацию этой статьи, однако неведомым мне способом она попала в «Политический дневник» — таинственное издание, как предполагают, нечто вроде «самиздата» для высших чиновников. Обе эти оставшиеся малоизвестными статьи легли через год в основу работы, которой суждено было сыграть центральную роль в моей общественной деятельности».
Той работой были «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», которые так и не дождались обсуждения. Я хочу предложить читателю финал «Размышлений», не пропуская ни одного пункта и сократив формулировки лишь в целях экономии печатной площади:
«1. Необходимо всемерно углублять стратегию мирного сосуществования и сотрудничества... 2. Проявить инициативу в разработке широкой программы борьбы с голодом... 3. Необходимо разработать, широко обсудить и принять «Закон о печати и информации», преследующий цели не только ликвидировать безответственную идеологическую цензуру, но и всемерно поощрять самоизучение в нашем обществе, поощрять дух бесстрашного обсуждения и поисков истины... 4. Необходимо отменить все антиконституционные законы и указания, нарушающие «права человека». 5. Необходимо амнистировать политических заключенных... 6. Необходимо довести до конца — до полной правды, а не до взвешенной на весах кастовой целесообразности полуправды — разоблачение сталинизма. Необходимо всемерно ограничить влияние неосталинистов на нашу политическую жизнь. 7. Необходимо всемерно углублять экономическую реформу, расширять сферу эксперимента и делать все выводы из его результатов. 8. Необходимо принять после широкого научного обсуждения «Закон о геогигиене», который впоследствии должен слиться с мировыми усилиями в этой области.
...С этой статьей автор обращается к руководству нашей страны, ко всем гражданам, ко всем людям доброй воли во всем мире. Автор понимает спорность многих положений статьи, его цель — открытое, откровенное обсуждение в условиях гласности.
1968 г., июнь».
Условий гласности для себя Андрей Сахаров не ждал, обретя свой голос, он боролся за них, приближая своими усилиями время перемен. Вера в то, что они произойдут, у него была. В этой же работе он писал, что политический процесс в нашей стране приведет к «идейной победе реалистов, к утверждению курса на углубление мирного сосуществования, укрепления демократии и расширения экономической реформы», он и сроки дал — 68–80-е годы, оговорившись, впрочем, что даты относятся к самому оптимистическому варианту событий.
Ладно, с «Размышлениями» разберемся — скажет бдительный читатель прокурорским тоном, ибо прошлая жизнь выработала у него тон безоговорочного осуждения или одобрения (тон мнимого участия в общественном процессе). Но ведь и до и после «Размышлений» академик писал что-то, что «не надо», защищал кого-то, кого «не надо», и получил Нобелевскую премию, которую, как известно, хорошему человеку не дадут.
Образ врага средства массового гипноза создавали с благородной целью — освободить своих пациентов от необходимости думать. Они берегли читателя, слушателя и зрителя от большой беды, которая могла возникнуть в связи с этим процессом: сначала думать, потом задуматься, а потом, глядишь, формулировать свои мысли. То, что в действительности говорил Сахаров, о чем он писал, могло побудить честного человека встать на защиту академика. Защитник мог невинно пострадать, что прибавило бы Андрею Дмитриевичу хлопот, поскольку он поставил себе целью жизни защиту.
Можно продолжить перечень тех мер, которые Сахаров считал необходимыми, чтобы вывести страну из кризиса:
«Полная экономическая, производственная, кадровая и социальная самостоятельность предприятий... Полная амнистия политзаключенных... Обеспечение реальной свободы убеждений, свободы совести, свободы распространения информации... Законодательное обеспечение гласности и общественного контроля над принятием важнейших решений... Закон о свободе выбора места проживания и работы в пределах страны... Обеспечение свободы выезда из страны и возвращения в нее... Запрещение всех форм партийных и служебных привилегий, не обусловленных непосредственно необходимостью выполнения служебных обязанностей. Равноправие всех граждан как основной принцип...»
Можно и еще продолжать: о борьбе с алкоголизмом, о резком улучшении качества образования, об усилении мероприятий по борьбе с отравлением воды, воздуха и почвы...
...Но пора на перрон: 37-й скорый прибывает в 7.00 на первый путь Ярославского вокзала.
Я подъезжал к Комсомольской площади, своим поступком демонстрируя себе, пока одному, возможность свободного выбора (не беря в учет, что для журналиста он складывается минимум из двух составляющих: вольного избрания темы и условий ее реализации). Потом окажется, что ни мой событийный репортаж о возвращении Сахарова, ни серьезное интервью, которое академик давал нам с Олегом Морозом, напечатать не удастся. Но это потом, и это будет зависеть не от нас, а пока я свободно и без страха бегу по платформе к носильщику, чтобы спросить, куда приходит горьковский, и он, опережая вопрос и вычислив меня по фотосумке, говорит: «Беги на дальнюю — ваши все там».
Не имея времени обойти пути «как люди», прыгаю с одной платформы, пересекаю рельсы и карабкаюсь на другую, обледенелую. Карабкаюсь и вижу, как подходит поезд и как, стоя рядом, наблюдает за мной толпа вооруженных фото- и телекамерами западных репортеров. Никто не подает мне руки, чтобы помочь (правда, никто и не сталкивает на шпалы). Выбравшись наверх, я спешу наугад к тринадцатому, кажется, вагону, сжимая в одной руке аппарат, а в другой магнитофон, чтобы успеть задать вопросы, которые зададут все: «Чем вы будете заниматься?» — «Наукой. Уже сегодня я пойду в ФИАН на семинар». — «Как вы воспринимаете то, что происходит в стране?» — «С большим интересом и надеждой». — «Как вы узнали, что можно возвратиться в Москву?» — «Пятнадцатого декабря нам установили телефон и сказали, чтобы я ждал звонка. В три часа позвонил Михаил Сергеевич Горбачев и сказал, что принято решение о моем возвращении в Москву и о возвращении моей жены. Я поблагодарил Михаила Сергеевича и сказал, что моя радость от этого решения омрачена вестью о том, что в тюрьме погиб мой друг, правозащитник Анатолий Марченко, что меня волнует судьба...»
В толпе, потеряв страх и несвободу, подумал: а озаботил бы я первое лицо страны, позвонившее с такой вестью, судьбой людей, которые нуждаются в его (или моем) участии? Нет, не озаботил бы... Раньше.
Гражданин академик, гражданин академик...
«Надо написать, — думал я, — материал с единственной целью, чтобы поменять местами эти слова». С вызовом искал я глазами на перроне тех, кто может (нет, мог до этого утра) запретить мне это сделать. Но их не было.
Я увидел тех, кто взглядом мне показывал: «Давай, сынок, можно!» — и почувствовал облегчение раба.
P.S. Недолгое Сахаровское время создало предпосылки для преодоления страха и рабства. Думалось, оно надолго.
Но это время прошло, а Сахаров остался с нами.